Архив рубрики: Год аиста

ГО030

030

Ночь ступает, как старая кошка, тиха,
Иронически смотрит на листик стиха.
И шуршат, будто волны морские вдали,
Кружевные одежды деревьев земли.

Человеческий разум — как чистый родник, —-
В нем истоки видений, звучаний и книг.
Гордость дивных былин, постоянства краса
И бессмертная страсть создавать чудеса.

Тонкий месяц — кошачий недреманный глаз.
Он стоит надо мной, шевельнуться ленясь.
Он пронзает насквозь и следит за пером,
Словно тайну отдать не желает добром.

ГО031

031

Рвут розы. Ночью. На рассвете.
Ломают их жестоко, торопливо,
Оглядываясь на дома пугливо,
Давя ступнями малые ростки.
0 юноша! Не прячь в карманы руки —
Следы шипов не скоро зарастут,
Царапины багровы и жестоки,
Волшебны ночи азиатской звуки,
А розы так заманчиво цветут!
Тебе хотелось подарить кому-то
Букет отменный разноцветных роз.
Ты ночь не спал и радовался, будто
Свой труд любимой девушке принес.
Ты ложь принес. Не надо этой лжи,
Приди ко мне и что-нибудь скажи,
Я для тебя сама кусты обрежу
И оберну газетою шипы,
Ведь издавна бытует в розе свежей
Особый запах нежной чистоты.
Как много здесь, среди домов пустых,
Заросших чахлою травой квадратов!
Их все покрыть бы цветниками надо
И тополя поставить вдоль тропы —
Пусть глянцевые шепчутся листы,
И розы смотрят в небеса подольше.
И, чувствуя их запах, — засыпать,
Чтоб никому не захотелось больше
На труд чужой ногами наступать.

ГО033

033

Мальчишки играют в воину.
На дереве их автоматов —
Лиловые пятна от вишен,
Зарубки условных побед.
«Убитый» сидит на ступеньке
И «бой» комментирует свистом.
Он весь — напряжение жизни,
Ее неуемная страсть.

Мальчишки играют в войну
В Ташкенте, в Бомбее, в Париже,
Тузят кулаками друг друга,
Катаясь по жесткой земле.
Натягиваются рогатки,
Тупые вздымаются сабли,
Захватанные автоматы
Беззвучно строчат тишину.

Мальчишки играли в войну
Когда-то на стойбищах диких,
Средь статуй античного Рима,
В селеньях, ушедших в преданья,
Как сказочный Вавилон.
Мальчишеские арсеналы
Менялись по прихоти века,
И юркий веснушчатый лучник
Сегодня десантником стал.
Смотрю на высокие звезды,
На город, залитый огнями…
Довлеет над разумом время
Иль разум довлеет над ним?
Когда же мальчишки забудут
Извечные игры в сраженья,
В убойную силу оружья
Минувших и будущих войн?

ГО035

035

Влюбленных глаз — как будто в небе звезд.
Они горят, страдают, ненавидят.
Они такое и темноте увидят,
Что, не любя, не разглядишь вовек.
Горд истинно влюбленный человек,
Любую боль перенести сумеет.
Поспорить со стихиями посмеет,
Дыханием своим растопит снег.

ГО036

Всплеск сирени, сияние миндаля,
Янтарек на сыром духовитом полене…
О моя ненаглядная дева — Земля,
Разреши преклонить пред тобою колени!

Мне хотелось всегда быть такою, как ты. —-
Целомудренной, щедрой, неистовой, нежной,
Гневной лавой кипеть, и лелеять цветы,
И мерцать средь полуночи мантией снежной.

Смотрят в небо глубокие очи озер.
Стебельки шевелятся, асфальты тараня,
Камыши берегут сокровенный узор,
Любопытных зелеными бритвами раня.

Вертолетик живой над ромашкой взлетит
И висит, шелестящий мирок озирая, —
Кто ликующей жадности жизни не чтит,
Всеми чувствами мир этот юный вбирая?!

Не была я богатой. Счастливой была.
Безраздельно, по-женски, одно лишь мгновенье, —
Но любовь мое сердце с рождения жгла,
И я песнями славила это горенье.

Ливень бьется диковинной птицей в трубе,
А разъяснит — плывут над землею фелюги…
Ненаглядная дева, спасибо тебе
За жестокую ревность, за сына, за муки!

ГО038

038

ГОРОДА ДЕТСТВА

Я помнить начала себя с тех пор,
Когда в бурьяне за стеною дома
На битую бутылку наступила.
Кровь брызнула широкою струёй,
Горячей, алой, словно сок вишневый,
И стрелы трав сгибались до земли
Под тяжестью ее искристых капель.
Носил меня отец на перевязки
В какое-то далекое село.
О, это несравненное блаженство —
Покачиваться на спине отца
И чувствовать его любовь и силу!
Кто может знать, что битая бутылка
Способна счастье, трепетное счастье
Ребенку многократно подарить?!

Потом узнала я Аулие-ата —
Мой город детства. Был он неопрятен.
Ослы, верблюды, лошади и арбы
Вздымали пыль, разбрызгивали грязь.
Он полнился разноплемённой речью,
И воплями с вершин мечетей,
И перезвонами колоколов.
По улицам степенно шли за город
Коров разнопородные стада.
Шла с ними наша рыжая Пеструха
И приносила па хвосте репьи.
Потом струя молочная звенела,
Дымком и сеном пахло во дворе.
Сорвав однажды темные иконы,
Отец их бросил в жаркую плиту.
Мать не противилась. Она не очень
Святыням бессловесным доверяла,
И на коленях я не видела ее.

Скрипел, кричал, звенел Аулие-ата,
Шли чалмоносцы, важно по дорогам
Попы полами улицы мели.
А на базарах полное смешение
Наречий и товаров расписных —
От полотенец броских Украины
До малахаев лисьих и кавуш.
Однажды в доме загорелась лампа,
Как солнце, ослепительно и дерзко,
Особым блеском лица озарив.
Все улыбались и смотрели долго
В светящиеся резким светом нити, —
Так долго, что впечаталось в зрачки
Сияние летящими кружками.
Потом по городу прошла машина
С фырчаньем, тарахтением и ревом.
Метались куры, и ослы рыдали,
И лошади шарахались и ржали.
Но видела я, как один верблюд
С поникшими горбами и кольцом
В носу шагал неспешно,
О чем-то размышляя о своем.
Теперь я думаю, — он был философичен,
Степной, самонадеянный верблюд.

Михал Максимыч — друг отца —
Садился на крылечко каждый вечер.
Они сидели, трубками дымили,
Молчали или спорили порой.
Отец сказал однажды: «Чистка!
Ты понимаешь — чистка. Страшновато,
Уже успели вычистить троих!»
Я часто видела, как сестры
Кастрюли чистят, медные тазы
И ржавые ножи, и вилки.
Но чистить папу!.. Я купаться с ним
Ходила каждый день на речку.
Он белым был, как чистая бумага,
Просвечивали голубые жилки
Сквозь кожу..;. Много дней потом
Я с жгучим любопытством наблюдала,
Когда у речки раздевался он.
Не правомочна я была проникнуть
В жизнь взрослых… Мать была грустна.
Отец все реже оставался дома,
Отшвыривал крахмальные рубашки
И голос повышал… Дрожали губы мамы…
Потом она исчезла. Я узнала,
Что есть на свете город Ленинград
И мама там лежит в больнице.
А детство детством. Уходили дни.
Ликующее поднималось солнце.
Просились в руки спелые плоды…
Однажды я засунула в ноздрю
Янтарину из ожерелья,
А вытащить обратно не смогла,
И плакала в отчаянии ребячьем,
Размазывая слезы по лицу…
Как я люблю далекий Тиктурмас!
Тот Тиктурмас, где домики усопших
Земная охраняет тишина.
Там были полумесяцы из жести,
На длинных палках конские хвосты,
Свисая, чуть заметно колыхались.
Там мы играли в прятки, рвали маки
И камушки красивые искали
С прожилками цветными на боках.
Я знала, — мусульман хоронят сидя
И делают над мертвыми настилы, —
Каморки, где живет сырая тьма.
В одной из этих маленьких каморок
Усопшая ребенка родила.
Прорылась к свету, а потом плясала
И распевала что-то до утра.

В сарае под ведром дырявым
Я поместила старую сову.
Она царапалась и крыльями шуршала
И с яростью глядела на меня.
Отец зашел в сарай и улыбнулся,
Сказал: «Через неделю в школу!
Ты рада, дочка?» — Я была не рада.
Мне было жаль своей свободы,
Свободы неухоженной девчонки,
Бесхитростной свободы мотылька.

«Мы православные!» — сказала гордо
Девчонка в коридоре школы,
Белесыми ресницами взмахнув.
О, как меня пленило это слово!
Как захотелось православной стать!
Я приходила в дом, где пели что-то
И гладили меня по голове.
Я ночевала там и слушала подолгу
О божьей матери и о Христе.
Креститься по-особому училась
И вкусные едала пироги.
Потом об этом разузнала тетка,
Подкараулила меня на полпути —
Вела домой сердито, молчаливо,
Кричала что-то у дверей отцу.
И отпечаталось святое православие
На теле моем жаркой краснотой.

Тот дом, где распадается семья,
Угрюм, холоден, хоть горят в печах
Душистые поленья и валежник.
Мы с сестрами перенести должны
Все мелочи домашние и книги
В дом мачехи… Несу ларец,
Который трогала когда-то мама.
Топчусь у двери. Зло смотрю
На радостно настроенных племянниц.
«Мы сестры!»—говорит одна.
Потом отчаянно визжит,
Стараясь вырвать светлые косички
Из рук моих. Кончалось детство,
И начиналась подлинная жизнь.
С печалями, и ревностью, и болью,
Любовью матери, что, сидя у окна,
Сшивала разноцветные шелка
И в кофточке заштопанной ходила.
С самодовольством мачехи дебелой.
Что ставила передо мной тарелки…
Но никогда не видела меня…
Мой город детства! Рыжий Тиктурмас,
Кресты, мечети, пестрота базара…
Янтарина коварная в носу.
И маленькое комнатное солнце.
Грусть непонятная в родных глазах.
Шрам на ступне — знак торжества и счастья—
Он и сейчас отчетлив и глубок.

ГО045

045

САРЫТАЙ

Жаль — маловата Ляхшская долина,
Чтоб зеленеть на картах мира,
Кружить своею красотой умы!
Несет продолговатое плато
Извечное очарованье жизни.
Чалмами недоступными гордясь,
Как женщину, долину охраняли
От дуновений времени хребты.
Я побывала там однажды в жизни
Девчонкой с выгоревшими волосами,
Сменившей многократно кожу
В угоду солнцу и шальным ветрам…
Дорог небесных и земных не счесть.
Но, голубые конусы завидев,
Я горы неустанно вопрошаю:
Каким он вырос, Желтый жеребенок?
Кем стал он, Желтый жеребенок?
Неугомонный мальчик Сарытай?
. . . . . . . .
Всю жизнь торопятся навстречу
Сурх-об и шоколадная Мук-су.
Со страстью барсов на бегу свиваясь,
Начало Вахшу бурному дают.
Долина – малахитовое блюдо.
В ней зелень всех земных оттенков, —
Два кишлака. Земля вокруг
Подобна одеялу из лоскутьев, —
Клочки, клочки. Дымится пышный мак.
Влюбленные подсолнухи ревниво
За солнечным движением следят.
Нахальные топорщит хохолки,
Беззвучно наливаясь, кукуруза.
И просо вызревает, и ячмень…
Все там тогда бывало первобытно, —
В слепых кибитках догорали «чраки»
(смолой пропитанные щепы),
Роняя искры и горячий пепел
На глиняные ровные полы.
. . . . . . . . .
Теодолит, стоящий на треноге,
Стал откровением аборигенов Ляхша.
И все они наперебой спешили
В его холодный заглянуть зрачок.
Они шли группами. Усаживались чинно,
Лодыжки по-восточному скрестив.
А кожей чертовой спецовок
С наивностью безмерной восхищались
И цокали, ощупывая долго
Лоснящуюся, панцирную ткань.
С достоинством пророков расходились.
Но лишь один подросток Сарытай
Являлся к нам с восходом солнца
И лунною дорогой уходил.
Седлал коней, носился с рейкой
По грозным склонам, осыпям крутым,
Жег хворост и обескуражить мог
Количеством и прямотой вопросов.
Он был сосудом жаждущим и чистым,
Готовым пить и расточать добро
Всей искренностью молодого сердца,
Не требуя отдачи никакой.
. . . . . . . .
Теперь я знаю, что в тишайшем Ляхше
Давным-давно раскинулся совхоз.
Иные сны там и мечты иные.
Хребты не в силах утаить миров,
Мерцающих и любопытством жгущих…
Дорог небесных и земных не счесть.
Но, голубые конусы завидев,
Я неустанно вопрошаю горы:
Каким он вырос, Желтый жеребенок?
Кем стал он, Желтый жеребенок?
Широколицый мальчик Сарытай?

ГО048

048

ЛЕБЕДИНКА

Нет родословной у меня.
В крестьянских избах лишь легенды
0 предках, битых в темноте конюшен,
И безымянных ратниках живут.
Витиеватого герба
Никто не видел на боку телеги.
В ней сено рыжими вихрами
Торчало, источая аромат
Трав полевых, и пахло дегтем
Или овчиной ржавою несло.
Доверит семя одуванчик ветру,
И он уносит парашютик белый
Куда-нибудь за тридевять земель.
Но ни цыган, ни иностранцев
В моем российском не было роду.
Монголы прокатились лавой
Когда-то по родной земле.
Насиловали, убивали, жгли,
Арканами захлестывали шеи
Безвестных пленников своих.
И у костров ночами пировали, —
Быть может, потому в моем роду
Парою появляется дитя
С монгольскими раскосыми глазами, —
Родителям своим на удивленье,
На радость ядовитым языкам.

Сто лет назад воронежский обоз
Пришел в мое родное Семиречье.
Мое родное! Прадедам моим
Оно чужим, немилым было
И ненавистным, может быть.
Чернявая крестьянка у телеги
Кормила грудью бабушку мою
И тосковала по родной степи.
Она, должно быть, очень долго
К хребтам безмолвным, шумным рекам
И к азиатским ярким краскам
Как северная птица привыкала.
Кочевники дивили ум ее.
Здесь были сытые, и множество голодных
В дырявых юртах мерзли по ночам,
Когда горели слишком ярко звезды
Или свистели злобные ветра.
Рубашки, платья новые надев,
Снимали бедняки их лишь тогда,
Когда они клочками распадались.

Бай кочевал торжественно и праздно.
Лавиной проходили табуны
И овцы тучами ползли
Но склонам травянистым и долинам,
Десятки разноцветных одеял,
Подушек, сундуков и кошм узорных
Каркасы юрт богатых распирали.
Бараньим духом сдобренный дымок
Над юртами добротными вился.
Вплетали хлопотливые киргизки
В концы своих иссиня-черных кос
Серебряные звонкие монеты.
Соприкасались косы при ходьбе
И по-особому звенели.

А в поднебесья плыл орел,
И тень его скользила по земле
Продолговатой крошечною тучкой.
Царь птиц своим орлиным взором
Все примечал — кочевья, избы,
Тушканчика, привставшего на миг,
Змею, свернувшуюся возле камня,
И даже заячьи глаза.
Но не в родстве с орлом двуглавым
Живые горделивые орлы.
Они умеют уносить ягнят
И накрывать крылами зайцев,
Рвать жертву клювом и когтями
И в зевы отпрыскам совать
Парное мясо. С полными зобами
Они подолгу дремлют па вершинах, —
Ведь сытость хищников пьянит.
Орел двуглавый высоты не знал
И опьянения сытостью не ведал.
Он простирал все шире крылья,
И тень его плыла по Туркестану,
И барабаны выбивали дробь.
Движение самодержавной тени
Запечатлелось на полотнах
Суровых верещагинских картин.
Не помню я киргизского названья
Речонки той, что Лебединкой
Воронежцы когда-то нарекли.
Деревня там родилась Лебединка,
И выросло богатое село.
Детей крестили, отпевали мертвых
Как и в России, в церкви, у икон.
Знакомство с кочевым народом
Свершалось исподволь. Кумыс
Порой киргизы привозили.
Овец меняли на муку и соль…
Киргизский взгляд порой был добр,
Порою бритвой проводил по лицам, —
Ведь ненависть, и дружба, и лю6овь
Имеют издавна свои законы.
У каждого народа на земле
Свои права, приметы, утварь,
Свои обряды, доблести, и эпос,
И пережитки прошлого свои.
Я не смотрела в Лебединку.
Не щупала ногою дна ее.
Но знаю, что в любом ребенке,
Рожденном там, есть родственные мне.
Крестьянки издавна рожали щедро, —
Прабабушка двенадцать родила,
Ее сестрицы тоже не скупились.
Там в каждом доме есть наверняка
Агаповские черные глаза,
Агаповские крупные фигуры.
Я знаю: в бабушке моей
Какое-то погибло дарованье.
Она училась радостно, легко.
Как будто кубок сладкого вина,
Познанья сельской школы осушила
И о гимназии мечтала страстно.
О ней писались длинные прошенья,
И вскидывали удивленно брови
Чиновники, отбрасывая их:
«Крестьянка?
Нет!
Нет!
Нет!»

Крестьянским девкам лишь одна дорога—
На пашню, под венец и на погост.
С землей сравнялась много лет назад
Далекая могилка Пелагеи,
Но тень ее жива и беспокоит.
Я спрашиваю бабку иногда:
«Скажи мне, кто тебя заставил
С немилым, некрасивым и чужим
Всей своей сутью для тебя, родная,
Встать под венец и слово «Да»
Произнести в притихшей церкви?
И задыхаться горестно в объятьях
Чиновника и самодура,
Что угощения любил и карты,
Учет добра и счет деньгам
До четверти копейки,
До петушиного пера?
Скажи мне, кто тебя заставил
Склоняться пред сварливою старухой,
Дворянством бредившей
И презиравшей кровь твою?
Я знаю, что морозной ночью
Ты вышла босиком из дома
И в снег легла в одной рубашке.
Снег был глубоким, рыхлым, голубым,
Хребты синели в отдалении,
Призывно вспыхивали звезды
(Ты набожною женщиной была),
Подтаивала снежная перина
И раздавалась тихо под тобой.
Был полон лом и медом, и добром,
По властвовала непреклонно скупость.
Причина ей — костяшки счет,
Мелькающие под рукою деда.
А может быть, тоска по счастью
Перерождалась медленно в тебе
В неистовую жажду накопления?
Просила дочка Нюра
Купить ей модные ботинки
На выгнутых высоких каблуках
(Ведь девушки в любые времена
Заботятся о красоте и моде).
И дед купил ей модные ботинки
Огромные для девичьей ноги.
«Ага! Не нравится?! Не надо!
Я сам сношу!» Обул, зашнуровал
И проходил два лета
В ботинках на французских каблуках.
Ярился дед на собственного сына
За то, что выслан был из Петербурга
Полиции меркенской под надзор.

Я спрашиваю бабку Пелагею:
«Окажи мне, кто тебя заставил
Так жизнь свою и душу искалечить?»
И бабушка мне отвечает: «Ты!» —
«Но не было меня в помине!» —
«Да, не было, но я хотела,
Чтоб дети и мои потомки,
Как равные, входили в двери
Любых училищ, и гимназий,
И никому из них не говорили
Презрительно: «Крестьянка?! Нет!» —
«Но ты детей, наверно, не любила, —
Ты никогда не целовала их!» —
«Моею лаской был насущный хлеб,
Огонь в печи и добрая одежда!»
Мы все умеем тосковать о счастье.
Старо, как мир, желание любви
Великой, честной, как сама природа, —
Без компромиссов и прикрас.
Есть счастье жить и счастье умереть
Во имя тех, кто будет жить когда-то.
Тень бабушки стоит передо мной,
И я склоняюсь грустно
Пред диким одиночеством ее,
Перед ненужной внукам жертвой.
Но матери уходят на покой
С своей особой, материнской, правдой —
Непобедимой логикой любви
И дарят человечеству всегда
Томление врожденной доброты,
Ликующую красоту вселенной.

ГО056

056

КАРАСУ

Вот и снова у ног Карасу,
Карасу — озорная река.
Словно ковш ледника на весу
Опрокинула чья-то рука.

И спешит Карасу. На волне
Пляшут луны, бегут без конца,
Только скользкий булыжник на дне
Никогда не меняет лица.

У сестры, как у спелой айвы,
Золотистый на коже пушок.
Накупавшись до синевы,
Мы в горячий бросались песок.

Куст паслена от зноя поник,
Воздух запахи мяты вобрал…
И какой-то жестокий шутник
Наши пестрые платья украл.

Платьев нету — так есть лопухи,
Вместо ниток — сухая трава.
Бесшабашная юность права,
С ярким бархатом путая мхи!

Может, радости первых стихов
В Карасу мы когда-то нашли.
И по городу весело шли
В пышных платьях из лопухов!

ГО058

058

БАЗАР

Здесь чрево селенья. Здесь жизни во имя
Природа гордится дарами своими.
Сюда, на базар, спозаранку пришли
Копейки, солидные деньги — рубли.
Здесь правит желудок, и все здесь исконно
Подвластно его непреложным законам.
Подвешены жирные туши за ребра,
Гудят здесь голодные осы недобро.
Здесь рыба томится в объятиях льда
И курица тщетно взывает: «Куда?»
Куда и кому, за какие труды
Такая несметная прорва еды?

Стога сельдерея, вагоны салата.
Трещит древесина под грузом граната.
Здесь тысячи красок и сотни родов, —
По рангам лежат уроженцы садов.
Здесь запахи бродят неслышно вокруг, —
Ехидствует перец, топорщится лук.
Всё требует взора, вниманья минутку,
Взывает к священной особе желудка.
И, словно со всей собираясь земли,
На прорву ведут наступление рубли.

Базар переполнен добром и людьми.
Идет изобилие — шапку сними!