си018

018

ЛЕБЕДИНКА

Нет родословной у меня.
В крестьянских избах лишь легенды
О предках, битых в темноте конюшен,
И безымянных ратниках живут.
Витиеватого герба
Никто не видел на боку телеги.
В ней сено рыжими вихрами
Торчало, источая аромат
Трав полевых, и пахло дегтем
Или овчиной ржавою несло.
Доверит семя одуванчик ветру,
И он уносит парашютик белый
Куда-нибудь за тридевять земель.
Но ни цыган, ни иностранцев
В моем российском не было роду.
Монголы прокатились лавой
Когда-то по моей земле,
Насиловали, убивали, жгли,
Арканами захлестывали шеи
Безвестных пленников своих
И у костров ночами пировали.
Быть может, потому в моем роду
Порою появляется дитя
С монгольскими раскосыми глазами, —
Родителям своим на удивленье,
На радость ядовитым языкам.

Сто лет назад воронежский обоз
Пришел в мое родное Семиречье.
Мое родное! Прадедам моим
Оно чужим, немилым было
И ненавистным, может быть.
Чернявая крестьянка у телеги
Кормила грудью бабушку мою
И тосковала по родной степи.
Она, должно быть, очень долго
К хребтам безмолвным, шумным рекам
И к азиатским ярким краскам,
Как северная птица, привыкала.
Кочевники дивили ум ее.
Здесь были сытые, и множество голодных
В дырявых юртах мерзли по ночам,
Когда горели слишком ярко звезды
Или свистали злобные ветра.
Рубашки, платья новые надев,
Снимали бедняки их лишь тогда,
Когда они клочками распадались.
Бай кочевал торжественно и праздно.
Лавиной проходили табуны,
И овцы тучами ползли
По склонам травянистым и долинам,
Десятки разноцветных одеял,
Подушек, сундуков и кошм узорных
Каркасы юрт богатых распирали.
Бараньим духом сдобренный дымок
Над юртами добротными вился.
Вплетали хлопотливые киргизки
В концы своих иссиня-черных кос
Серебряные звонкие монеты.
Соприкасались косы при ходьбе
И по-особому звенели.

А в поднебесье плыл орел,
И тень его скользила по земле
Продолговатой крошечною тучкой.
Царь птиц своим орлиным взором
Все примечал — кочевья, избы,
Тушканчика, привставшего на миг,
Змею, свернувшуюся возле камня,
И даже заячьи глаза.
Но не в родстве с орлом двуглавым
Живые горделивые орлы.
Они умеют уносить ягнят
И накрывать крылами зайцев,
Рвать жертву клювом и когтями
И в зевы отпрыскам совать
Парное мясо. С полными зобами
Они подолгу дремлют на вершинах,
Ведь сытость хищников пьянит.
Орел двуглавый высоты не знал
И опьяненья сытостью не ведал.
Он простирал все шире крылья,
И тень его плыла по Туркестану,
И барабаны выбивали дробь.
Движение самодержавной тени
Запечатлелось на полотнах
Суровых верещагинских картин.
Не помню я киргизского названья
Речонки той, что Лебединкой
Воронежцы когда-то нарекли.
Деревня там родилась Лебединка,
И выросло богатое село.
Детей крестили, отпевали мертвых,
Как и в России, в церкви, у икон.
Знакомство с кочевым народом
Свершилось исподволь. Кумыс
Порой киргизы привозили,
Овец меняли на муку и соль…
Киргизский взгляд порой был добр,
Порою бритвой проводил по лицам, —
Ведь ненависть, и дружба и любовь
Имеют издавна свои законы.
У каждого народа на земле
Свои права, приметы, утварь,
Свои обряды, доблести и эпос
И пережитки прошлого свои.
Я не смотрела в Лебединку.
Не щупала ногою дна ее.
Но знаю, что в любом ребенке,
Рожденном там, есть родственное мне.
Крестьянки издавна рожали щедро, —
Прабабушка двенадцать родила,
Ее сестрицы тоже не скупились.
Там в каждом доме есть наверняка
Агаповские черные глаза,
Агаповские крупные фигуры.
Я знаю: в бабушке моей
Какое-то погибло дарованье —
Она училась радостно, легко.
Как будто кубок сладкого вина,
Познанья сельской школы осушила
И о гимназии мечтала страстно.
О ней писались длинные прошенья,
И вскидывали удивленно брови
Чиновники, отбрасывая их:
«Крестьянка?
Нет!
Нет!
Нет!»
Крестьянским девкам лишь одна дорога —
На пашню, под венец и на погост.
С землей сровнялась много лет назад
Далекая могилка Пелагеи,
Но тень ее жива и беспокоит.
Я спрашиваю бабку иногда:
«Скажи мне, кто тебя заставил
С немилым, некрасивым и чужим
Всей своей сутью для тебя, родная,
Встать под венец и слово «да»
Произнести в притихшей церкви?
И задыхаться горестно в объятьях
Чиновника и самодура,
Что угощения любил и карты,
Учет добра и счет деньгам
До четверти копейки,
До петушиного пера?
Скажи мне, кто тебя заставил
Склоняться пред сварливою старухой.
Дворянством бредившей,
И презиравшей кровь твою?»
Я знаю, что морозной ночью
Ты вышла босиком из дома
И в снег легла в одной рубашке.
Снег был глубоким, рыхлым, голубым,
Хребты синели в отдаленье,
Призывно вспыхивали звезды
(Ты набожною женщиной была).
Подтаивала снежная перина
И раздавалась тихо под тобой.
Был полон дом и медом, и добром,
Но властвовала непреклонно скупость.
Причиною — костяшки счетов,
Мелькающие под рукою деда.
А может быть, тоска по счастью
Перерождалась медленно в тебе
В неистовую жажду накопленья?!
Просила дочка Нюра
Купить ей модные ботинки
На выгнутых высоких каблуках
(Ведь девушки в любые времена
Заботятся о красоте и моде).
И дед купил ей модные ботинки,
Огромные для девичьей ноги.
«Ага! Не нравится?! Не надо!
Я сам сношу!» Обул, зашнуровал
И проходил два лета
В ботинках на французских каблуках.
Ярился дед на собственного сына
За то, что выслан был из Петербурга
Полиции меркенской под надзор.

Я спрашиваю бабку Пелагею:
«Скажи мне, кто тебя заставил
Так жизнь свою и душу искалечить?»
И бабушка мне отвечает: «Ты!»—
«Но не было меня в помине!»—
«Да, не было, но я хотела,
Чтоб дети и мои потомки
Как равные входили в двери
Любых училищ, и гимназий,
И никому из них не говорили
Презрительно: «Крестьянка?! Нет!»—
«Но ты детей, наверно, не любила,—
Ты никогда не целовала их!»—
«Моею лаской был насущный хлеб,
Огонь в печи и добрая одежда».

Мы все умеем тосковать о счастье.
Старо, как мир, желание любви,
Великой, честной, как сама природа, —
Без компромиссов и прикрас.
Есть счастье жить и счастье умереть
Во имя тех, кто будет жить когда-то.
Тень бабушки стоит передо мной,
И я склоняюсь грустно
Пред диким одиночеством ее,
Перед ненужной внукам жертвой.
Но матери уходят на покой
С своей особой, материнской правдой,
Непобедимой логикой любви,
И дарят человечеству всегда
Томление врожденной доброты,
Ликующую красоту вселенной.